Главная страница
Карта сайта
Написать письмо

п.Молодёжный
Наро-Фоминский район
Московская область

Статьи-->Юлия Капусто. Последними дорогами генерала Ефремова

Юлия Капусто. Последними дорогами генерала Ефремова


Юлия Капусто
глава из книги "Последними дорогами генерала Ефремова"
(по следам вяземской трагедии 1942 года)

Утром едем в Жолобово. У дома Воронцова нас поджидают на лавочке и он и его жена, она помоложе его, лицо у нее светлое, улыбчивое, не потерявшее жизни. Она просит нас, чтобы мы не тревожились.
В Шпыревский лес мы идем пешком. Наконец-то мы идем в Шпыревский лес.
Это не близкий путь. Читатель думает: мне бы заботы Краснова и Митягина. Видно, легкая у них жизнь, если они столько сил отдают тем, кому давно уже ничего не нужно. Нет, совсем не легкая жизнь ни у того, ни у другого.
Мне приходилось уже говорить: Краснов держит все поисковые документы в училище, потому что для них нет места дома: он, жена, сын, престарелые мать и отец, старая тетка, а квартира тесная, давняя, без всяких удобств, здесь еще сам Краснов на свет появился. Хлопотать о новой квартире Краснов не станет, а надо бы: в деревне еще два старика — родители жены, и они не могут обходиться без помощи. И еще старая тетка, живет отдельно, и все это на Краснове.
По всему видно, и в училище он загружен, и другие организации существуют, где нужны и выступления Краснова, и его сувениры из-под земли (их заказывают ему килограммами). Отказывать он не умеет. И еще — кроме того — ежегодная подготовка новой поисковой группы: срок обучения в училище два года, к каждому походу группу нужно готовить заново.
Так что не от избытка свободного времени более двадцати лет он добирается с пересадками на попутном транспорте от Кондрова до Юхнова, дальше на Вязьму, и уж потом — десятки километров пешком.
А Митягин?
А Митягин, кончив военное училище, много лет, пока не поступил в академию, служил в Заполярье, жил в холодном сыром блиндаже и оттуда вел розыск отца, писал его однополчанам, сопоставляя их ответы, пытался представить себе общий ход операции, пока не случилось счастье встречи с Красновым.
Нет, совсем не баловни судьбы ни Краснов, ни Митягин, они не Пьеры Безуховы, не наследники богатого графа, которые, не имея других забот, ищут истину на поле сражений.
И вот мы подходим, наконец, к Шпыревскому лесу. Мне даже не верится, что я пишу правду. Сумрачный и громадный стоит перед нами Шпыревский лес. Здесь армия была, как туго свернутая пружина.
Беляево остается справа. В Беляево теперь всего пять домов, и женщина, стоящая на задах своей усадьбы, с интересом смотрит на нас.
Не ходят люди в Шпыревский лес. Место не для прогулок: огромная братская могила это теперь, и жутко сюда приходить.
Беляево — та самая деревня, где был закопан живым в землю Александр Хархорин, командир партизанской группы, брат Пшенички.
Справа остаются деревня и комбайн у самой дороги, а Слева — поле. Еще в машине наш ветеран Терентий Денисович Стопудов, бывший тракторист Курской области, гневался, видя разгул сорняков на смоленских полях, мимо которых мы проезжали, теперь он негодует по поводу состояния комбайна. Государственный ум!
А мы в это время вступаем на лесную дорогу Беляево — Буслава.
— Вы заметили, как природа покрывает историю? — говорит Митягин.— Как затаивает она то, что видела, как не хочет пускать в свое затаенное. Прячется старая лесная дорога.
Я говорю Митягину, что в душе он поэт. Митягин сердится: зачем говорить то, что не нужно. Между прочим, те же слова я потом напишу в одном из писем Краснову. Конечно, нужно иметь поэтическое начало в душе, чтобы одному ночевать в Шпыревском лесу.
Митягин сердится, что я его называю поэтом, а потом забывается и опять говорит:
— Шпыревский лес никого не хочет впускать в себя. Видите, как он скрывает торную часть тропы, как он заставляет ее новыми деревьями, чтобы никто не знал, где старая дорога Беляево — Буслава, через которую прорвался когда-то наш командарм.
Это верно. Краснов, который идет со своим металлоискателем впереди, все время следит, чтобы не сбиться со старой дороги, а она то и дело перед ним исчезает, загороженная молодыми елочками, вьется, как змейка, но он находит ее и не отпускает никуда от себя. Краснов ведет нас в Шпыревский лес, как хозяин, и лес уступает ему.
Он сходит с дороги на поле и выводит нас к Шпыревскому лесу уже с юга на север. Здесь, как он потом признается, он совершает оплошность. Он нападает как бы на «Курскую аномалию». Земля мощно ревет под его миноискателем, явно требует остановиться. Возможно, здесь его ждет большое открытие, но Краснов боится нарушить план похода. Уж если не пошли на Лукановку, значит, и тут нужно себя ограничить. Решает, что после придет к этим местам один. Но это место он уже не найдет.
Зато он выводит нас прямо туда, где прорвалась группа Ефремова. Здесь белоствольные березы. Здесь легко и светло.
— Смотрите, здесь они вырвались, вырвались к свету,— вдруг говорит Митягин,— смотрите, какая веселая березовая роща, словно природа им знак подала: позади ад Шпыревского леса.
(Какой ад их ждет впереди — они не знают еще, мы движемся все время наперерез событиям — из более позднего времени к более раннему.) Как пишет рядовой Родион Коновалов, был дан сигнал «666» — это значит «вперед»! И — на прорыв.
К дороге шли широкой лавиной метров на пятьдесят. Многие считают, что авангард колонны немцы пропустили без единого выстрела и что то была какая-то хитрость, потом открыли ураганный огонь из минометов, из пулеметов.
Тогда дорогу стали перебегать врозь, по подразделениям, то в одном месте прорвутся, то в другом, как ручьи через плотину, пробивались через дорогу. Известно, что сам Ефремов перешел дорогу в полный рост, поднимая тех, кто хотел ползти: чем скорей минуешь дорогу, тем лучше. Кстати, Стопудов уверяет, что он тоже в полный рост переходил дорогу, сразу за генералом.
Вот как выглядит этот прорыв через дорогу Беляево — Буслава в письме сержанта Терешина Вячеславу Дмитриевичу Митягину, который тоже отдал долгие годы поиску (речь идет о брате Станислава). Это тот самый сержант Терешин, что ездил в соседний город уговаривать однополчанина вспомнить интенданта 3-го ранга Митягина, а потом так проникся сыновьей потребностью, что ему уже стало казаться, что он сам видел где-то печальные эти глаза. Вполне возможно, что видел! Тот самый сержант Терешин, который спрятал в подполе дома под шатровой крышей рацию, когда не стало питания, а потом, спустя десятилетия, прислал план этого дома и указание, как найти эту рацию.
«Дорогой Вячеслав Дмитриевич! Отвечаю на твои вопросы. Но если бы я знал, что останусь в живых, я бы запомнил все. Мы были обречены, мне все было безразлично... Генерала Ефремова,— продолжает Терешин,— я видел во время боя в предутренний час. Он стоял в кругу командиров и громко крикнул: «Товарищи командиры! Наведите порядок!»
Это был ад. Не знаю, отколь били минометы, но мины летели и рвались над нами. Трескотня автоматов, визг пуль, стоны, все слилось во что-то страшное, разрывающее сердце.
Одно время мне чем-то обожгло нос. Осияло перед глазами. Я схватился за нос — цел! А вдохнул — какая-то гарь».
Так шел бой на дороге Беляево — Буслава..
А вот что пишет Терешин уже не Вячеславу, а Станиславу Дмитриевичу Митягину:
«Дорогой Станислав Дмитриевич!
Отвечаю на твои вопросы.
В том бою, особенно в лесу, и понять ничего было невозможно. Ведь немцы узнали, что именно здесь мы идем на прорыв».
(Так пишет Терешин, а я опять думаю: откуда узнали? Направление движения было зачитано строго секретно командному составу 11 апреля.)
Сержант Терешин продолжает писать о том, что было на дороге Беляево — Буслава:
«Он подтянул крупные резервы и повсюду теснил нас. В одном месте пробьемся — как будто оторвались, но через несколько времени нас встречает новый шквал огня. Помню, преодолели просеку. Пробежать было там невозможно, мы ползли по раскисшему снегу, поочередно разгребая снег то правой, то левой закоченелой рукой».
В следующем письме Терешин уже отбрасывает отчество:
«Дорогой Станислав! Отвечаю на твои вопросы.
Из всех тяжелых доль войны нам выпала самая тяжелая доля. Там живому нельзя было остаться. То, что я до сего времени живу, это чудо. Другое дело, если бы я где-нибудь скрывался в это время. Но тогда я бы не мог знать, как все это было, а был конец света».
И сержант продолжает:
«Пойми сам, 12 апреля нам дали по 200 граммов сухой колбасы, а до этого мы ничего не получали. Еще в Науменках дали по пригоршне льняного семени на бойца. Но что мы могли делать против врага, вооруженного до зубов первоклассной техникой? Мы только могли капитулировать, но мы этого не сделали, а пошли на уничтожение, на расстрел. Зато исполнились чаяния жулика Сталина. Прости меня, но я пишу сыну своего однополчанина, который пал жертвой на поле боя». (Так написано в письме сержанта Терешина в 1982 году. Даже и сегодня его слова звучат несколько необычно, но пусть остается так, как было написано сержантом.)
В ночь с 13 на 14 апреля Шпыревский лес забрасывали не только минами и бомбами. Лес засыпали листовками. Терешин пишет: «Немецкое командование обращалось к нам: «Солдаты 33-й армии! Ваше положение безнадежно, дивизии разбиты. Ваш командующий, генерал-лейтенант, оставил вас и улетел на самолете. Дальнейшее сопротивление бесполезно. Капитулируйте! Кто вам будет мешать — арестуйте!»
Помнит сержант Терешин во время боя за дорогу Беляево — Буслава крики «Ура!» и пулеметный треск откуда-то с севера. Митягин считает, что это прорывалась из Шпыревского леса 113-я стрелковая дивизия под командой своего начарта полковника Бодрова.
Но 113-я дивизия была оставлена генералом Ефремовым в качестве арьергарда, как и отряд Кириллова. Почему же они стали пробиваться из окружения раньше, чем командарм? Хочется Митягину думать, что это не нарушение приказа, а военная хитрость Ефремова, демонстрация начала боев по прорыву на севере. Бодров, мол, отвлек на себя танки, окружавшие лес, и группа Ефремова проскочила через дорогу Беляево — Буслава. Так ли это? Не знаю.
На дороге Беляево — Буслава земля говорит о том, что все части сбились, перемешались и где-то вперед других вырвались сани, в которых лежали раненые.
Краснов стоит у западного края дороги Беляево — Буслава и раздумчиво вспоминает: «Вот здесь я нашел когда-то следы человека — россыпь новеньких гильз. «Кто ты?» — подумал я, как всегда». Краснов не знал, что через каких-нибудь полтора часа он снова встретится с этим же человеком. Металлоискатель обнаружит на высотке по ту уже сторону дороги Беляево — Буслава те же самые гильзы. Краснов начнет рыть и найдет останки семерых ребят. Это, как видно, была группа, прикрывавшая прорыв командарма из Шпыревского леса. И не «как видно». Это Краснов знает точно. Вот как им постигается истина хода боев. Жизни не хватит, чтобы таким методом восстановить все, что произошло. Потому Краснов иногда и говорит то, что мы слышали уже не раз: «Собственно, что сделано за все эти годы поиском? Сообщили родным имена погибших, восстановлено доброе имя более чем сорока человек. (Уточню: пятидесяти двух, но Краснов всегда занижает...) Может, это и мелковато? Не знаю. Но я не жалею. Что же касается всей картины боев в вяземском окружении — этого с определенностью я не знаю. Я там не был». Ох, в какое отчаяние в такие минуты приходит Митягин. Ему нужна определенная картина, ему нужен памятник тем, кто здесь остался.
Но вернемся в Шпыревский лес той поры перед рассветом 14 апреля. Вскоре на дороге Беляево — Буслава появились бронетранспортеры, танкетки, и она стала практически непроходимой.
Армия оказалась перерезанной надвое: группа, прорвавшаяся через дорогу Беляево — Буслава во главе с командармом, и остальная армия. У Ефремова настроение было не такое, как у сержанта Терешина. Профессору Жорову, который шел в его группе, командарм сказал, что вечером обязательно будем пить чай с малиновым вареньем в Износках, а потом решим, как и когда снова идти к Вязьме, и пойдем обязательно, но уж иначе.
Потому командира одного из партизанских отрядов, Ляпина, он тут же велел снабдить заранее заготовленными документами на имя Вяземского гражданина Морозова, гражданской одеждой и тут же отправил его в вяземское подполье — с которым, оказывается, был связан. (Мы уже слышали имя Ляпина от Пшенички.)
По приказу фронта наши должны были встречать Ефремова у Новой Михайловки, потому и казалось: вырвались, потому и послал Ефремов Ляпина в Вязьму. Он свято верил в приказ.
Потому-то и дал команду генерал Афросимов, начальник артиллерии армии, выстроить в Шумихинском лесу всех, кто вырвался с командармом через дорогу Беляево — Буслава.
Минута была торжественная — казалось, все позади. Минута надежды.
— Товарищи! — сказал генерал Афросимов, офицер царских времен.— Противник распространяет слухи, что генерал Ефремов улетел в Москву. Вот смотрите, командарм с нами. Нас встречают свои.
Вперед послали разведку, людям пришлось дать отдых, и здесь снова немцы навязали ефремовцам бой. Потому-то и был так взволнован Ефремов на опушке Шумихинского леса, когда его спросили, чем будем кормить людей. По всему было видно, что наших в Новой Михайловке нет: ничто не отвлекало противника. Потому, вероятно, и решил он идти на северо-восток, между Рупасово и Большим Виселево, к своей 33-й армии. Уж свои-то, наверное, пробились. Только бы дойти до Угры. Так рассказывает Сизов.
Через полтора месяца после нашего путешествия Краснов приедет в Москву и поведет меня к бывшему лейтенанту, служившему в штабе ударной группировки Ефремова,— к бывшему Коле. (Я так неточно называю его, потому что он тоже литератор и, возможно, захочет сам написать о себе и сделает это лучше.)
Бывший Коля — участник боя на дороге Беляево — Буслава, но был со своим отделом во втором эшелоне и оказался среди тех, кого отрезало от командарма, кто делал попытку вслед за ним прорваться через дорогу, но неудачно — на дорогу уже вернулись с севера бронетранспортеры, танки, танкетки.
Сквозь умное, много повидавшее немолодое лицо интеллигентного человека, который принимает в своем доме меня и Краснова, проглядывает тот яснолицый, голубоглазый Коля, которого, как мне приходилось слышать, любили и берегли, потому что нежное его лицо (видно, холила мама) никак не вписывалось в то, что происходило вокруг, а при этом Коля здорово приспособился к военным условиям, будто всю жизнь только и делал, что воевал в окружении.
Коля, сын своего поколения (нашего!), книжный мальчик из интеллигентной семьи, был счастлив, что воюет под началом Ефремова, героя гражданской войны, и Колино счастье — скрыть его он не умел — излучалось для всех.
Придя в ад Шпыревского леса, который уже с вечера гудел от разрывов, где уже визжали мины и бомбы, где мычали привязанные к соснам коровы —с ними пришли сюда женщины-солдатки, чтобы вместе с армией уходить от немца,— где плакали дети, где стонали, стыли, совсем замерзали тяжелораненые, потерявшие много крови, придя в этот ад, где голодные, озябшие люди, чтобы согреться, разжигали в траншеях костры, что в ту пору было запрещено, придя в этот ад в ночь с 13 на 14 апреля, Коля должен был выходить, как и весь отдел, где он служил, вторым эшелоном. И в ожидании прорыва крепко уснул на еловом лапнике, выстеленном на снегу.
Сквозь самый сладкий сон перед рассветом Коля слышал, как полковник Самсонов, начальник отдела комплектования, на днях прилетевший в окружение из Износок, кого-то спросил: «Что, Колю можно пока не будить?» Кто-то ответил: «Пусть пока спит». И Коля спал на лапнике, на снегу, с парабеллумом в кобуре, с автоматом, который на днях раздобыл, с двумя десятками наградных часов в карманах — это ему доверил начальник.
Такого и во сне не увидишь!
Пока он спал, командарм прорвался с передовой группой через дорогу Беляево — Буслава и был отрезан от остальных. Колю, наконец, разбудили, но то, что случилось, он не понял еще.
Быть может, и те, кто его будил, не поняли того, что случилось. Обгоняя повозки, на которых лежали раненые, Коля с товарищами пошел просекой на дорогу Беляево — Буслава. Ближе к дороге уже не шли —-ползли. Автоматчики ползли в маскхалатах, оставляя за собой желоба. Рядом с Колей полз полковник Самсонов, который привез ему посылку от его отца, своего товарища, начальника отдела кадров штабарма, оставшегося в Износках. Они достигли дороги. Здесь их встретил огонь. Коля остановился было, но Самсонов, привыкший за эти дни в окружении заботиться о Коле как о собственном сыне, прикрикнул: «Давай!»
Коля решительно снял с плеча автомат, почувствовал себя героем гражданской войны, и его сразу ударило по обеим ногам, но он не понял еще, что случилось, еще попытался шагнуть вперед, на дорогу, видя в себе чуть ли не Ефремова тех давних лет. Рядом с ним в это же наполненное свистом и летящим металлом пространство поднялся полковник Самсонов и тут же замертво рухнул. Коля повернулся к нему, убедился в том, что Самсонова больше нет, и получил еще по спине.
Он был уже ранен трижды, и ранить его еще раз, возможно, означало избавить от многих дальнейших страданий, но судьба не хотела его ни от чего избавлять. Кто-то оттащил Колю с дороги. Он залег где-то в лощине, ноги резало, жгло. Рядом с ним лежали другие раненые, и вдруг — это было, наверное, на второй день после ухода Ефремова — на лощину, где лежали раненые, пошли немецкие автоматчики — цепью. Коля опять схватился за свой автомат, но ноги не слушались и не вставали. И тогда появился откуда-то наш крепколицый лейтенант — будто он и не голодал, или просто такое выражение лица у него было, в этот момент. Лейтенант крикнул: «Ребята! Они же пьяные!» И тогда Коля и другие раненые сумели кто встать на ноги, кто на колено, кто-то просто пополз, но все вскинули свои автоматы и сумели — раненые, голодные, но трезвые! — пьяных победителей разогнать.
А Коля опять какое-то время отлеживался в лощине.
Потом Коля с помощью товарищей, которые тащили его, пытался все же пробиться из Шпыревского леса.
На дороге Беляево — Буслава судьба рассекла надвое и армию, и Колину жизнь — совсем как жизнь Стопудова. Раненного в обе ноги, его протащили через Шпыревский лес с юга на север, к деревне Федотково, он видел, как зарывают в землю наградной фонд, должно быть, армейский, и замыслил перебраться через Угру, неважно, что ранен! Но был ранен еще раз — и схвачен в плен.
Долог, длиною в вечность, будет теперь его путь до дома в Москву к маме и папе.
Когда, спустя сорок два года, я приду к нему вместе с Красновым и спрошу, что он видел тогда в Шпыревс-ком лесу, он раздраженно ответит: «Никогда не задавайте мне таких дамских вопросов: «Как я чувствовал себя в Шпыревском лесу?» Такого вопроса я не задавала ему.
Но если бы ад Шпыревского леса был самым страшным в жизни его...
После трех долгих лет плена было нечто более страшное: оказавшись у своих на проверке, Коля вел себя слишком прямолинейно и дерзко, оскорбил того, кто оскорбил его,— будто они были на равных — и получил «изменника Родины» — получил двадцать пять лет. Что двадцать пять лет — это ладно, но почему «изменника Родины», а не «изменника Родине»? В рассказе бывшего Коли получалось, что это нарушение грамматики для него было самым обидным. Из этих двадцати пяти лет отбыл до полной реабилитации восемь лет — восемь лет без всякой надежды! Как много может выдержать человек...
Краснов с металлоискателем, с наушниками, надетыми на кожаную кепочку,— впереди: он ведет нас в глубь Шпыревского леса, в направлении, противоположном тому, в каком вел Ефремов людей на прорыв «дорога Беляево — Буслава. Да, так сложилась наша поездка, что события разворачиваются перед нами все время в обратном порядке от конца к началу, повторю сравнение, которым уже пользовалась: как в киноленте, запущенной наоборот, а все потому, что мы едем с человеком, объявившим себя очевидцем гибели командарма.
Шпыревский лес — это высоченные сосны, между соснами - ели, осины, березы, между елями и осинами — кустарник, но этого мало. Все перевито ветвями, лозами, травами, нитями. Помню, что мы не шли — мы пробивались через тьму этого леса, все время приходилось расчищать дорогу себе — не просто раздвигать какие-то ветви, но разрывать их, и я совершенно не помню неба над лесом. Мне кажется, над Шпыревским лесом и нету неба. Кроны так тесно сомкнулись, все так перевилось, перепуталось,— небо совсем не для тех, кого судьба закинула в этот лес. Нету неба и для молодых елочек, которые вздумали жить под этими мощными, сомкнувшимися соснами. Нет для них и земли — очень уж тесно. Душно, непролазно, безнадежно в Шпыревском лесу. Отчаянно здесь!
Более мрачного, более грозного места я, пожалуй, не видела. Недаром Стопудов говорит: «Черный лес».
А как им было тогда?
Все эти дни до прорыва Шпыревский лес был под отчаянным огнем. «Господи! Огради!» — прочел Краснов на листке, вложенном в карман гимнастерки погибшего.
Писатель Голицын рассказывает, что в 1959 году здесь под ногами еще хрустели кости людей. Теперь создался слой почвы, теперь все утаено, пока Краснов не включит металлоискатель.
Стопудов требует, чтобы Краснов вел нас по просеке, по той самой просеке, по которой шли Ефремов и его группа. Но эта просека давно заросла, объясняет ему Краснов. Объясняет, что мы и идем этой просекой, но просеки нет, прошло сорок два года, видите, что происходит с лесом.
— Вот хорошая колея — это и все, что осталось от просеки,— показывает Краснов под ноги.
Стопудов начинает настаивать совсем так, как тогда, когда он требовал, чтобы мы шли на Лукановку.
Не может быть, чтобы просека так заросла. Надо искать ту просеку. Это не та. Иначе зачем он приехал сюда? Он хочет побывать именно там, где он был. Он не верит, что мы на той самой просеке,— так все изменилось.
Спорить тут не о чем. Потребность у ветерана высокая и бескорыстная — он хочет, чтобы хоть на минуту, на час да было все так, как было тогда, и чтобы, как тогда, все было у него впереди.
Он хочет, чтобы ему вернули его, каким он был в свои двадцать шесть лет, да не в возрасте дело, дело в том, что судьба его была тогда ничем не затронута, она разворачивалась и поднимала его все выше и выше. И я вспоминаю нашу довоенную песню «...все выше и выше и выше»... Так мы пели и такими мы были. Не представляли себе, что, может быть, и не обязательно «все выше и выше». А после войны вдруг открылось, что ритм этой возвышенной песни не что иное, как ритм фокстрота, а фокстрот — это «лисий шаг». Что-то фальшивое было в этой нашей любимой песне, как показала жизнь, но Стопудову, пережившему именно то, что не обязательно в жизни все случается выше и выше, как раз и не хочется соглашаться с этим. Как ни корежила, как ни ломала его судьба, а не согнула!
Да, Стопудов человек именно нашего поколения.
И поскольку Краснов не в силах показать Стопудову ту просеку, которой давно уже нет,— вот колея только осталась,— он разворачивает металлоискатель и начинает задаривать Стопудова диковинами из Шпыревского леса.
Тут, в Шпыревском лесу, земля под металлоиска-телем не стонет, как у оврага за обелиском, тут, в Шпыревском лесу, земля гудит и грохочет — так она плотно забита железом.
Вот затвор. Коробочка из-под бритв. Обойма патронов. Краснов уже знает по звуку, что достанет сейчас из земли. Винтовка. Где винтовка — там человек. Подкова. Подкова на счастье. Где будет подкова, там Краснов передает нож то Стопудову, то Митягину, то Загоруйко — пусть сами достают из земли свое счастье.
Возможность обрадовать чем-то другого... И тут все черты его лица собираются в одну песню, лицо светлеет и становится красивым, просто прекрасным.
Светлая счастливая улыбка, и лицо счастливое, мальчишечье— и при этом зрелое. Доброта — это зрелость. Вот где Краснов — Краснов! Вот где он в свой полный рост. Всем подковы на счастье!
Он опять признается, что хотя и случается ему ночевать в Шпыревском лесу одному, но уснуть здесь он не может. Гнетет тишина!
Тихо-тихо пискнуло в наушнике. Пуговица! — угадывает Краснов и действительно входит ножом в землю и достает пуговицу от солдатской шинели — и сначала Стопудову: что бы он ни нашел — прежде всего Стопудову, а потом всем остальным.
— Невозможно привыкнуть,— повторяет Краснов.— К патронам привыкаешь, к гильзам, к гранатам. А вот пуговица — это что звездочка от солдатской ушанки. Это личный обиход. Это — сам человек. И снова — это уже не первый раз с ним — трогает шею руками и замолкает. Это — Краснов. Личный обиход человека — для него высшая ценность. Не историческая истина, нет — человек!
А вот взвыл металлоискатель. Копнул Краснов, и перед нами — мина. Она стоит изящная, удлиненная, с острыми крыльями на концах, не потерявшая за сорок два года своей затаенной готовности развернуться, взвыть, рассыпаться на десятки осколков, готовая к любому подвоху, будто бы только что сюда прилетела.
Митягин говорит мне, что это только у Краснова за двадцать лет ни одного несчастного случая, а другие подрываются и еще как.
Затем Краснов приводит нас к старой ели, окруженной молодой порослью,— здесь у него запрятан полковой миномет, который он извлек из земли два года назад. Миномет разобран на части: ствол, двунога, плита, прицел, рядом — мины. Митягин объясняет мне, что это значит: миномет на походе полагается нести в разобранном виде, так его и несли, двигаясь на дорогу Беляево — Буслава, на прорыв, но когда стало известно, что группа командарма отрезана, те, кто несли миномет, бросили его и стали, кто как может, уходить из Шпыревского леса.
Земля рассказывает и о растерянности, об ужасе, брошенный миномет — свидетельство этому, и о сопротивлении до последнего патрона (группа Жудро) — в Шпыревском лесу было и то, и другое.
Пока мы идем по наезженной колее, по той бывшей просеке, которую Стопудов за эту просеку не признает, он вдруг вспоминает, как генерал Ефремов посылал отсюда разведку еще до прорыва через дорогу. Пошел, мол, в разведку и Стопудов. Оказался под перекрестным огнем двух пулеметов, а помощи ждать неоткуда. «Вот когда пришлось землю носом пахать»,— говорит Стопудов. Смотрю на его нос и думаю: пожалуй, он и годится в качестве плуга — основательный, твердо очерченный нос крепкими крыльями упирается в щеки. Вернувшись, Стопудов якобы выговорил своему командарму: почему, мол, его не поддержали огнем, когда он был в беде?
Сначала мне показалось — не преувеличивает ли? Потом подумала, что, пожалуй, это и есть Стопудов, не намеренный ни при каких обстоятельствах скрывать своего несогласия с ходом событий, даже командарму выговорил обиду. Командарм якобы ничего не ответил Стопудову, и Стопудов видит в этом признание со стороны командарма того, какой он, Стопудов, молодец. Сам ушел от двух пулеметов. Краснов и Митягин полагают, что если такое и было, то не в Шпыревском лесу, а позже, когда людей стало меньше.
Стопудов ведет нас на ту поляну (поляна уже заросла) у дома лесника (от дома что-то еще осталось), где якобы выступал генерал Ефремов перед прорывом. Мы уже знаем, что Лида вспоминала, как генерал Ефремов говорил: «Милые мои! Я уверен, что все мы останемся живы». Стопудов с ней не спорил.
Теперь выступление Ефремова в его устах звучит иначе. Стопудов говорит, что генерал Ефремов сказал: «Товарищи! У нас нет боеприпасов, нет питания. Положение тяжелое, нужно уходить».
По Стопудову, генерал дальше сказал:
«Нужно отсюда уходить, всех не перебьют».
Это совсем не то, что говорила Пшеничка:
Уже известно, что думают Краснов и Митягин о рассказе Пшенички. Что же касается заявления Сто-пудова, то они считают, что это сказал Афросимов при том построении после перехода через дорогу, о котором мы знаем. Но в том, что выступление было, Пшеничка и Стопудов совпадают. Как это могло быть, если выступления, которые они вспоминают, происходили в разное время и в разных местах?
Так как же было перед прорывом в Шпыревском лесу? Точно так, как вспоминает тот бывший Коля.
Все вспоминают то же, что он: и Лида Пшеничка, и медсестра Климова, и командир медсанбата Лаптев.
В ту темную ночь с 13 на 14 апреля в Шпыревский лес летели и светящиеся (как называет Терещин трассирующие пули) и разрывные пули.
И вот сюда, в этот ад, в Целукову лощину, которая находилась в центре Шпыревского леса, пришли наши солдаты, попавшие к немцам в плен; немцы их отпустили, чтобы они — еще раз — сказали, что нужно сложить оружие: лес окружен и никто не выйдет отсюда.
К командирам явиться они не посмели, из солдат за ними никто не пошел, и они сразу исчезли.
Целукова лощина пересекает просеку и идет параллельно дороге Беляево — Буслава. Подводы с ранеными стояли вдоль просеки — их и обгонял Коля, когда бежал к дороге Беляево — Буслава, и здесь, в Целуковой лощине, стояли подводы.
Комиссар 910-го артполка Никита Иосифович Заго-руйко лежал как раз на перекрестке лощины и просеки в санях, в которые была впряжена белая лошадь. Ранен он был в грудь навылет и в голову, лежал обернутый полушубком — руки в рукава не входили. Людмила Александровна Нестерович вспоминает, что приходила проститься с комиссаром — уже после того, как из леса ушел Ефремов.
— Видно, больше увидеться не придется,— спокойно сказал Загоруйко и улыбнулся не очень весело, но улыбнулся все же.
— Как он весь повторился в вас,— сказала Ки-мославу Загоруйко Людмила Александровна, впервые увидев его на пороге своей квартиры.— Такой же светловолосый, голубоглазый, красивый, но только моложе.
На двадцать лет отец был моложе сына. Комиссар был такой, рассказывала сыну Людмила Александровна, что вот уже, кажется, совсем невозможно голод терпеть, а поговоришь с ним и снова терпишь.
Расположение к людям, к жизни, уравновешенность — это было в нем не по должности, а органически.
Детских воспоминаний об отце у Кимослава немного, но они определенны. Эрмитаж, Русский музей, Третьяковка — все это с отцом. Все дни отдыха вместе с отцом. Настоящая встреча отца и сына происходит здесь, в Целуковой лощине. Кимослав стоит так, словно глядит на отца и видит его.
Что же происходило в Шпыревском лесу после того, как немцы отрезали группу Ефремова и армия Осталась без командарма?
Когда мы вернемся домой, поиск будет продолжаться у меня на глазах: Митягин и Загоруйко будут писать письма ветеранам и вкладывать в них фото своих отцов. Из ответов медсестер видно, что еще сутки немцы продолжали обстреливать лес, но войти сюда все же не смели. Только через сутки, 15 апреля, В 12 часов дня в лес вошли немецкие танки, а за ними шли автоматчики; о встрече с группой автоматчиков и вспоминал бывший Коля.
Танки могли двигаться только по просеке, а на просеке стояли сани, на которых лежали раненые.
Как-то Митягин взволнованно скажет мне:
— Понимаете, вижу, вижу белую лошадь, которая впряжена в сани, где лежит комиссар Загоруйко, отец Кимослава. Танки еще не достигли обоза, но уже грохочут, уже слышен лязг. Лошади, умные лошади, уже понимают, что на них движется гибель. Лошади лезут из оглобель, ломают дышла, кидаются в стороны, встают на дыбы, вываливают раненых, опрокидывают сани. Белая лошадь, которая стоит впереди, тоже становится на дыбы, рвет упряжь, сбрасывает того, кто только что был в санях, и в ужасе, не ведая того, что творит, топчет его, а потом танки неумолимо катятся и на лошадь, и на сани, и на человека.
Именно такую мученическую смерть мог принять комиссар Загоруйко — представляет себе Митягин, а Краснов в том месте, где лежал на санях Загоруйко, достает из-под земли фонарь «летучая мышь» — такие бывали как раз в медсанбатах. Какие разные методы познания истины, но как они подтверждают друг друга...
Потом эту белую лошадь, вставшую на дыбы перед танками, идущими на санитарный обоз, Митягин заставит увидеть художника Ивана Царевича, тоже ефремовца, которого Митягин втянет в работу над ефремовской эпопеей. На его картине врачи и медсестры, вооруженные автоматами, пытаются оказать сопротивление немцам.
Одни защищали своих раненых, другие действительно погруппно выходили из леса после ухода Ефремова, третьи держались больших соединений. В ту пору в Шпыревском лесу действовали и центробежные, и центростремительные силы: люди и расходились в разные стороны, и собирались в отряды, чтоб пробиваться с боем. Когда в 18.00 14 апреля в лес вступил небольшой арьергард — отряд подполковника Кириллова, что в наступлении был авангардом, он сразу вырос до полутора-двух тысяч и сражался в Шпыревском лесу. Оставался до смерти командира Павла Андреева и 1136-й полк. Сохранил себя как боевую единицу 1297-й полк, командиром которого был старший лейтенант Степченко, а комиссаром Григорий Федорович Мусланов, тот самый, что доставил факел с Вечным огнем из Ленинграда на могилу Неизвестного солдата в Москве.
Какой выход из окружения в такой ситуации предпочесть? Митягин безусловно за большие боевые отряды. Краснов считает, что все зависит от обстоятельств и от характера человека.
Из Целуковой лощины мы идем на север, на деревню Шпырево.
Взгорок, полого уходящий вниз, все те же квадраты крапивы там, где были дома. Еще одна навсегда умершая деревня.
Последний ефремовский КП. Здесь 11 апреля командарм зачитал командирам секретный приказ о наступлении. Замысел был таков: впереди 160-я дивизия, затем группа командарма и автоматчики, затем санитарный обоз; дивизию Кученева командарм направил дорогой южнее Шпыревского леса — двигаться им следовало так, чтобы немцы оказались в клещах между Ефремовым и Кученевым.
До сих пор не очень понятно, что случилось с дивизией Кученева. Кученев, человек, наделенный незаурядной личной храбростью, тут приказа почему-то не выполнил: вернулся со своей 338-й дивизией через сутки снова к Ефремову в Шпыревский лес. Прорыв задержался на сутки и был назначен в ночь с 13 на 14 апреля.
В низине за Шпырево — последнее стационарное место инфекционного госпиталя, где работал Миша, эпидемиолог 33-й армии, по приказу командарма Ефремова прилетевший сюда в окружение вместе с профессором Жоровым. Бывший Коля вспоминает, как они бегали смотреть на двух профессоров: будем живы, если с нами такая могучая медицина. Миша бывшему Коле показался слишком интеллигентным, слишком штатским для окружения.
Здесь состоится моя встреча с Мишей, благодаря которому я сейчас на пригорке Шпырево: ко мне обратились сыновья только потому, что я имею родственное отношение к этим событиям.
Дорога моя к пригорку Шпырево начинается очень давно, когда мне было три года. Девочке, недавно потерявшей отца, врача, работавшего тоже на сыпняке, Миша, его младший брат, тогда уже врач, привез из Москвы огромную куклу. Он бежал за мной с куклой в руках по большому коридору дедушкиного дома в Иркутске, не понимая, почему я убегаю от него и от куклы. Он догонял меня, а меня настигал запах одеколона — от этого запаха я и убегала. Он схватил, наконец, меня, торжествующе сунул мне в руки куклу, я тут же с высоты его роста бросила куклу на пол, и она разлетелась на множество брызг — осколков. А вспоминаю я это потому, что одеколоном началось и этим же кончилось. В последние дни окружения начсанарм прислал за ним самолет. Так же, как командарм, в самолет Миша не сел, но отправил своему заместителю записку, текст которой я помню:
«Кольцо сужается с каждым днем, неизбежность гибели очевидна, но всегда хочется быть чистым. Если будет еще самолет, пришлите, пожалуйста, зубной порошок, сапожный крем и одеколон».
Все тот же одеколон! На этот раз я простила ему эту слабость... При выходе из окружения он оставался со своими больными, был схвачен немцами и расстрелян.
После окончания краткосрочных медицинских курсов меня почему-то брать на фронт не торопились. Случайно у горвоенкомата я встретилась с Мишей, приехавшим сюда в командировку, и он взял меня в свою 33-ю. За те несколько месяцев, что мы пробыли вместе на фронте, я узнала, что такое иметь отца — так сблизила нас война.
Здесь же происходит встреча Митягина со своим отцом, так, во всяком случае, ему кажется в 1984 году (позднее, как мы знаем, его представления о возможной гибели отца изменились).
Поиском следов Дмитрия Николаевича Митягина начала заниматься еще мать Митягина — Тамара Алексеевна, тогда же, во время войны. Летом 1942 года она получила известие, что ее муж пропал без вести, и стала разыскивать сослуживцев отца. Помощник отца Мотов ответил ей, что видел Митягина в боях 7 апреля, а комдив Кученев видел Митягина еще и 8 апреля. Восьмым числом датировано последнее письмо Дмитрия Николаевича домой — он послал его последним самолетом, улетавшим из окружения 9 апреля, как знает теперь Митягин. Потом Митягин разыскал и Рябова, зав. делопроизводством дивизионного АХО, узнал у него, что интендант Митягин февраль и март стоял в Цынеево, узнал, что вместе с капитаном Кротовым он привез на подводе сейф с документами к Шпыревскому лесу, чтобы здесь запрятать его. (Позже Митягин узнает, что был у отца и второй сейф; теперь он думает, что этот сейф, возможно, спрятан в Цынеево, и там намерен его искать.)
Слева от пригорка бывшей деревни Шпырево, где мы стоим, когда-то находился дом, о котором сохранилась печальная слава. Женщина уводила от немцев сына. Дошла до Шпырево, хотела зайти в дом, где жили ее родные, и с криком выбежала оттуда: немцы бросали в подвал части расчлененных человеческих тел — руки, ноги, головы, торсы. Очевидно, так расправлялись с комиссарами и командирами, отличившимися особо.
Нужно сказать, что Шпырево пока последнее место, с которым связаны воспоминания ветеранов-ефремовцев о Дмитрии Николаевиче Митягине. В разговоре с Красновым хирург Жоров сказал, что вечером 13 апреля Митягин стоял с командармом и докладывал о чем-то ему. О чем мог докладывать начальник 4-го отделения дивизии своему командарму, кроме как о только что произведенном сокрытии дивизионных документов? Якобы с ним рядом стоял пом. начальника отделения связи 338-й дивизии лейтенант Мишин. (Позже мы пройдем этими же местами с его сыновьями Игорем и Владимиром.)
Митягин-сын, стоящий слева от дороги, вспоминает это и вдруг обхватывает голову руками и застывает. В лице у него какая-то мука. Он машет нам, чтобы мы шли, оставили его одного, и бежит к тому месту, где когда-то стоял этот проклятый дом. : Потом он мне признается, что в тот момент перед ним как в яви встала эта картина: эсэсовцы расчленяют людей, бросают обрубки в подпол, и ему кажется, что среди тех, кто ждет своей очереди, он видит отца; кажется, что его еще можно вырвать из рук злодеев. Добежав до места, где когда-то стоял этот дом, он останавливается и понимает свою беспомощность: нельзя управлять событиями, которые произошли сорок два года назад. Понимает, что это воображение, без воображения поиска нет, но Митягин умеет своим воображением управлять, он просит, чтобы это осталось лишь между нами: у него нет права ни перед матерью, ни перед братом, да и перед товарищами тоже права такого нет — видеть в отце мученика-героя, особого избранника жестокой судьбы.
Он возвращается к нам расстроенный, ничего не объясняет, и мы снова идем через Шпыревский лес.
А я вспоминаю другое: когда-то в эти самые дни, опираясь на винтовку, по Шпыревскому лесу шел человек, раненный в обе ноги. О нем в своих письмах Митягину пишут двое: Рябов из АХО и Максютов из прокуратуры.
Рябову этот хромающий человек не оказал никакой услуги, но он сострадает ему из дали прожитых десятилетий. Трудно сказать, как это случилось, но человек, о котором пишут Рябов и Максютов, позже стал служить в присутственном месте в Вязьме у немцев. Что произошло? Минута слабости? Или какой-нибудь бранденбуржец предложил ему показать место, где лежит павшая лошадь, а на самом деле увел туда, откуда уже не вернешься? Этого теперь никогда не узнать. По нашим документам этот человек — назову его Куренным — проходит как перебежчик, но Рябов до сих пор думает о нем с болью. Как это случилось? Славный был человек, скромный, хороший товарищ, юрист по образованию, служил рядовым и этим не тяготился.
Зато Максютов из дали десятилетий смотрит на этого хромающего через Шпыревский лес человека глазами непотухающей ненависти, а ведь Куренной, бедолага этот, жизнь ему спас. Привели его в лагерь, и должен он был офицеров опознавать. Офицеров там было много, все — в солдатском, все под машинку, а Куренной писарем был, зарплату всем выдавал. Всех он помнил, и Максютова помнил, но никого не опознал, хотя жизнь его на волоске в то время висела. Мог за ним идти тот, кто знал, для проверки. Полвека почти прошло, а Максютов до сих пор люто ненавидит человека, который спас ему жизнь. Может, минуту страха запомнил, когда Куренного увидел? А что Куренной испытал, когда осмелился не опознать?
Жена Куренного пособие на ребенка не получала, но пожалела дочку, правды ей не сказала, да, может, и не верила в эту правду? Выросла дочка Анна с верой в отца. До сих пор ищет его след, а Митягин то и дело сбивает ее со следа, посылает ее по ложному направлению, чтобы не натолкнулась она на жестокую правду. Вот и суровый поисковик! Обрел ли уже вечный покой Куренной или мается еще по белому свету?
Здесь же, в Шпыревском лесу, и истоки того диалога, который начнется спустя четверть века после событий, а кончится спустя сорок лет.
Из письма командира роты связи Павла Герасимовича Хоняка (того самого, что откликнулся на медальон Жудро и имел переписку с Красновым и Митяги-ным) старшине роты И. А. Баранкину. (Эту фамилию я тоже вынуждена изменить — читатель меня поймет.) Вот какую переписку дарит Краснову и Митягину медальон Жудро, найденный в безвестной могиле недалеко от деревни Песково:
«13 ноября 1969 года.
Здравствуйте, Иван Андреевич!
С чего начать? Если писать — то целый роман. Начну со Шпыревского леса. Тогда немцы разорвали нашу колонну, и я остался со своим полком. Двое суток мы пробивались через дорогу в разных местах, и к вечеру немцы окончательно загнали нас на высотку. Нас оставалось человек двадцать пять или тридцать. Мы залегли и отстреливались, ждали, когда стемнеет. Я лежал рядом с командиром нашего полка майором Павлом Андреевым».
(Прерву письмо, Митягин рассказывает — видно, от Хоняка он это знает — смелый и бывалый командир был этот Павел Андреев. Когда отрезали немцы группу Ефремова, он собрал своих и сказал: «Ребята! Не бойтесь! Я уже выводил из окружения. Я вас выведу!»)
Возвращаюсь к письму Хоняка:
«Я лежал рядом с командиром нашего полка майором Павлом Андреевым. И вдруг под него упала мина. Его — насмерть. Мы прикрыли его шинелью — последняя дань уважения».
Дальше бывший старлей Хоняк выражает возмущение тем, что родные майора Андреева до сих пор не разыскали его, не узнали, как погиб Андреев. Странный ход размышлений. Откуда родные Андреева могут знать, что рядом с их мужем, отцом был он, Хоняк?
«Вот тоже родственники,— негодует Хоняк,— не знают, где и как погиб их отец и муж, а ведь товарищи — свидетели живы».
И тут Хоняк спохватывается: а может, и правда, это он должен их разыскать? «Не заняться ли нам с тобой, Иван Андреевич, этим делом?» — спрашивает он Баранкина.
Хоняк не замечает, как переходит на «ты», и тут же возвращается к событиям в Шпыревском лесу:
«Стемнело, и мы начали прорываться с этой высотки, а ночью меня ранило, и я остался один. Лежал под густым ельником до 28 апреля».
(14-го утром ушел из Шпыревского леса Ефремов, двое суток Хоняк воевал в лесу со своим полком, значит, с шестнадцатого числа один под елью — двенадцать дней он здесь пролежал! На холоде, без еды! Вот на что способен, оказывается, человек! Все время меня поражает это, когда я читаю ветеранские воспоминания.)
«Было у меня при себе две пачки грузинского чая,— продолжает Хоняк вспоминать,— накурюсь чаю и сутки сплю. Наконец меня нашли наши ребята, однополчане. Накормили меня льняным семенем, это ль не счастье?»
Дорвался Хоняк до своего боевого прошлого в вяземском окружении, никак не оторвется: «Мы еще долго бродили по Шпыревскому лесу — мокрые, голодные, раненые, и под обстрелом все время».
Из письма П. Г. Хоняка И. А. Баранкину от 17 апреля 1970 года:
«Здравствуйте, Иван Андреевич! Я вот пишу это письмо и кажется — разговариваю с тобой наяву. Просто вижу тебя. Вот вижу, когда ты привез кабанчика (конечно, не растерялся!), это еще до Шпыревского леса». (Еще бы, какие кабанчики в Шпыревском лесу, но Шпыревский лес — точка отсчета: что было до него, что было после.)
«Вот ты приезжаешь с дивизионного продпункта и говоришь: «Может, выпьем?» А я ведь тогда и в рот ее не брал». (О, какие святые времена своей жизни вспоминает Хоняк — совсем отошла, разогрелась его душа от воспоминаний далекой молодости.)
«В прошлом письме ты вспоминал Конягина» (все, что связано с тем горьким временем, теперь сладко вспомнить, даже имя товарища произнести лишний раз). «Очень хорошо его помню. Связано с ним приятное воспоминание в Боровске». (Молодая пора! Уже не быстротечная ли романтическая встреча случилась у Хоняка в Боровске, в котором 33-я армия была 4 января?)
«Хорошо помню, как все наши полки сошлись в Шпыревском лесу».
Куда бы ни кинулась память, снова и снова она возвращается к этому лесу, никуда от него не уйти.
«В Шпыревском лесу Конягин был ранен, и его взяли под руки. Дальнейшей судьбы его не знаю».
(А, видно, хочется знать — знать и передать весть о ней дальше, неосознанная потребность удержать в памяти и сохранить для других, для вечности события той неповторимой поры.)
«Ну, а насчет нашего покойного командира полка Андреева,— возвращается к уже затронутой теме Хоняк,— то, во-первых, трудно искать родных его, а во-вторых, стоит ли снова ранить их сердце?»
(А Митягин нашел потом семью майора Андреева, и они в благодарность прислали ему фотографию командира полка.)
«Ну, скажи, чем конкретно я им помогу? — спрашивает Хоняк Баранкина и тут же отвечает себе:— Они будут спрашивать — как? А я скажу — убит. Так и в похоронке это же сказано. Не так ли?»
(Позже я прочту письма, которые Андреевы написали Митягину, и узнаю, что это вовсе не так: и майор Андреев значился по документам и для семьи в пропавших без вести.)
Из письма П. Г. Хоняка от 18 января 1970 года:
«А и я завидую твоей памяти, хотя ты и называешь себя стариком. А и я много чего забыл». (Видно, каждый из ветеранов недоволен своею памятью и в восхищении от того, сколько помнит другой.)
«Ты вот пишешь, что с Высокого мы выходили с Коптевым, но мне кажется, он был ранен еще до окружения. Возможно, я ошибаюсь.
Не буду спорить со старейшим, ибо старейшим больше доверия, их нужно слушать». (Что тут в виду имеется: что Баранкин был старшина, или что он по возрасту старше?)
Вот как тепло разговаривает бывший командир роты с бывшим своим старшиной. В какие сентиментальности кидается! А насколько судить можно по другим письмам старлея Хоняка (немало их и у Краснова, и у Митягина) — человек он даже суровый.
Тихий солдатский говорок слышится мне в письмах ветерана Хоняка ветерану Баранкину — такой говорок шел иногда по землянкам в тихий вечерний час — не всегда на фронте огонь.
«Итак, 28 апреля того проклятого года на рассвете пришли мы к реке Угре. Она только тронулась. На той стороне наши. Я уже бросился в воду, а мне по ногам ударили автоматы и на меня навалились. Это была передовая немцев. Раздели донага, а холодно еще было».
(Опять меня поражает: чего не вынесет человек! Не пишет же, что простудился!)
«Привезли меня в Рославль, да что тебе это рассказывать? Помнишь, как мы встретились там?»
(Не только воспоминания о кабанчике, когда старшина не растерялся, связывают, оказывается, Хоняка и Баранкина, они и в одном концлагере были! «Совсем родные!» — как сказала бы Пшеничка.)
«Помнишь, мы, раненые, находились в каменном здании? Здание стояло отдельно и обнесено было проволокой. Скажи мне, зачем так нужна была проволока, когда мы все были тогда не ходячие и никуда убежать не могли?»
(«Лежачие»,— хочет сказать Хоняк.)
«А вы находились в конюшнях. Помнишь?» Баранкина, видно, судьба щадила и после всех мук Шпыревского леса ранен он не был.
«Но если в окружении мы были скелеты, то здесь совсем обросли мхом. Да что писать, ты сам все пережил».
«Через два месяца нас привезли в город Борисов (Белоруссия), и 18 августа я из плена бежал. Скрывался У добрых людей, но помогал по хозяйству».
Кому помогал? Какая разница в том? Кому-то, кто в том нуждался. Все равно не дошел бы до нашего переднего края Хоняк, да и когда фронт подошел наш ближе — тоже нечего было ему торопиться. Или б убили при переходе через передний край, или за предателя приняли. Неужели не испил своей горькой чаши Хоняк? Неужели не отстрадал своего?
«В 44-м году местность ту освободили, меня по ранению на передовую не взяли, направили в военкомат и демобилизовали».
Значит, если считать, что и отсиживался Хоняк, так вот, оказывается, армии он был не нужен. Так что о чем разговор?
Дальше он пишет горестно:
«Орденов и медалей не имел, как не принимавший участия в войне. Даже не имею истории ранения и считаюсь инвалидом с детства (урожденный урод)».
О том, как сложилась судьба Баранкина, я знаю по рассказам Митягина. Позже Баранкину пришлось, находясь в плену, работать на заводе в Германии. Вместе с ним работал один наш майор, тоже пленный. Организовали они группу сопротивления, пытались бежать — не вышло. Их вернули, посадили в тюрьму. Как-то майор сказал Баранкину, что его старший брат тоже военный, занимает высокий пост (он назвал известное имя). Имя это Баранкин не доверил Митягину. Майор чувствовал, что до Победы ему не дожить, и просил Баранкина, если он выживет, разыскать его брата (это было нетрудно), рассказать ему все, как было. «Пусть знает, что я погиб честно, хотя и в плену». Майор и правда не дожил до Победы, а Баранкин дожил, прошел проверку — нужно было заново жизнь начинать. Тогда он и пошел на прием к брату майора.
Адъютант его выслушал, к начальнику своему не пустил, сказал, что потом он Баранкина вызовет. Через какое-то время Баранкина вызвали в райвоенкомат, спросили, был ли он на приеме у такого-то (назвали фамилию) и наградили орденом Славы. Орден Баранкин взял и понял, что брат майора, известный маршал, не хочет, чтобы Баранкин к нему еще приходил и делился с ним воспоминаниями о том. как его брат честно умер в плену. Понял, что и вообще этим делиться ни с кем не нужно.
А Хоняку не пришлось повстречаться в плену с братом высокопоставленного лица, и пока он одного добивался: хоть доказать, что он инвалид войны, а не порожденный урод».
По какой-то причине переписка двух ветеранов обрывается на десять лет. Однако через десять лет бывший командир роты Хоняк снова вспоминает своего Старшину:
«Иван Андреевич! Пишу письмо и вспоминаю, какими вкусными симпатичными коржиками ты нас кормил, когда немцы закрывали кольцо».
(Симпатичными даже! Еще бы! Тогда, как вспоминает Хоняк, старшина Баранкин нашел под снегом скирду ржи и употребил ее в дело.)
«Кормил,— вспоминает дальше Хоняк,— и приговаривал: «Хлеб наш насущный, сам иссох и нас иссушил». Сорок лет прошло с той поры, а я помню дословно. Вот был старшина! Не то, что сейчас. Консервы едят и плачут. А потом я две недели сосал конское копыто в Шпыревском лесу и все твои коржики вспоминал. Да, тяжко было, и сам не веришь сейчас, а жизнь прошла. Не так ли?..»
Должно быть, было еще письмо Хоняка Баранкину. Должно быть, решился бывший командир роты и обратился с просьбой к бывшему своему подчиненному, к своему старшине. Письмо не сохранилось, но, судя по ответу, который дает старшина, командир роты просил Баранкина и других однополчан-москвичей засвидетельствовать, что Хоняк служил в действующей армии и был ранен. Не надо думать, что песню своих ветеранских воспоминаний командир роты пропел ради того, чтобы растопить лед души своего удачливого старшины, наверное, о том, что душа его славного старшины окажется ледяной, командир роты не знал. Но, возможно, подсознательно что-то и двигало им, когда он вспоминал былое, когда лепился душою к своему славному старшине, к тому, кто был обласкан счастливым случаем. Так или иначе, бывший старлей Хоняк песню своих воспоминаний пропел. Какие ответные письма он получал, не знаю, но последнее письмо сохранилось. Оно стоит того, чтобы его здесь привести.
«Уважаемый Павел Герасимович! Письмо Ваше я получил и с ответом немного задержался. Часто прибаливаю»,— пишет старшина своему командиру, на «ты» отвечая «Вы» и дистанцию соблюдая. Старшина отмечен удачей, старлей на самом дне жизни —не признанный как инвалид войны, обделенный судьбой.
«Павел Герасимович! По адресам я не поехал. Думаю, вряд ли это что-нибудь даст: прошло сорок лет с тех пор. Возможно, не прав я, но мое здоровье не позволяет мне заниматься этим. Чем я Вам могу быть полезен? Что должен подписать? Я хорошо помню Вас как кадрового офицера во время войны в 1941—1942 годах. Были Вы отважным командиром, но это все было включительно по апрель 1942 года, а что с Вами случилось дальше, Вы знаете сами.
Я храню ранее присланные Вами письма, а потом наша связь оборвалась, чем объяснить — не знаю, я не знаю, где проходила Ваша жизнь эти сорок лет. Вы писали, что попали в плен 28 апреля раненный в ногу, а я был пленен 19 апреля и находился в Слободке, в церкви, а потом нас отправили в Рос-лавль, в концлагерь».
Не протестует Баранкин против того, что и он был в концлагере в Рославле, не оспаривает воспоминания Хоняка. («Помнишь, как мы встречались там?») Однако кончает письмо вполне определенно: «Вот какие дела. Так что, к сожалению, подтвердить Ваше ранение не могу. С уважением И. Баранкин».
Что там встреча Максима Максимовича и Печорина! Пусть Максим Максимович обняться хотел — Печорин хоть руку ему протянул. А старшина Баранкин и руки не протянул своему командиру. «Вот какие дела...»
А ведь не мог не помнить, что в каменном доме держали раненых, а в конюшнях — всех остальных. Мало, что в роте одной — еще и за решеткой одной, уж больше побрататься нельзя, а такое письмо!
Позже Краснов привезет фотографии Баранкина и Хоняка.
Фотография Баранкина относится к той военной поре: красивый парень, волосы светлые, глаза, видно, голубые, все как положено, но какой осторожный взгляд. Это уже тогда...
Фотография Хоняка — это последние годы: взгляд человека, которого жизнь затравила и загнала, а он выстаивал и оборонялся, он выживал.
Не вижу вины за Хоняком, что отсиживался он где-то у добрых людей, по хозяйству им помогал. Раненный в ноги, хромой, он и партизанам был бы обузой, и армии был не нужен — недаром его не взяли на фронт. «А жизнь прошла, не так ли?» Вернулся, семью завел, семью надо кормить, а он — никто. Не инвалид войны, даже не ветеран... Тех двух лет в Белоруссии ему не простили... Даже пенсии не дали. Так и умер Хоняк «урожденным уродом».
Такая история отношений комроты и старшины протянулась от Шпыревского леса. А все медальон Жудро... Не медальон, так и не откликнулся бы Хоняк... Весь рассказ из молчаливой земли. Из могилы.
Из Шпыревского леса возвращаемся в Красное.
Здесь нас ждет званый обед у Пшенички.
Мужчины моются, чистят сапоги, забирают продукты, трофеи из-под земли. Мы празднично идем через дорогу, и действительно здесь под деревом рядом с домом уже накрыт стол, приехали муж и дети Пшенички — младшая дочь с мужем и еще одна дочь с ребенком. Все члены семейства Пшенички — работники органов прокуратуры, суда, госбезопасности, никто в агитации как будто бы не нуждается, и тем не менее Стопудов ухитряется чуть было не испортить обед: он подымает тост за честность и неподкупность и пространно объясняет молодым работникам прокуратуры, как недостойно брать взятки и пользоваться служебным положением... Это все то же самое... Дочка Пшенички отворачивается, чтобы ветеран не видел, что она не может удержаться от смеха. Митягин приходит в неистовство от бестактности Стопудова. Положение спасает Пшеничка: она выносит из дома баян и, подходя к каждому, поет под баян экспромт, направленный на усмирение страстей, которые готовы тут разгореться. Оказывается, таким методом она управляет своим семейством. Когда мы уезжаем, нас провожают все родные Пшенички. Мужа своего она подталкивает к Кимославу, заставляет их крепко обняться.
 


Погода:




Поиск по сайту:


Наши находки:

Должностной знак "Сельский исполнитель"
Должностной знак "Сельский исполнитель">>
Смотреть всё


Яндекс цитирования

<-- Понравился материал? Поделись с друзьями:

Пишите нам: по вопросам, связанным с поисковой работой: patriot-poisk@rambler.ru, по вопросам, связанным с работой сайта и обменом ссылками: konstantin@westfront.su
При копировании материалов ссылка на сайт ОБЯЗАТЕЛЬНА.
© 2004-2017 ПО "Патриот"

Разработка и сопровождение сайта

На главную страницу